Церковь Белой овцы

Михаил Левитин и Даниил Хармс: 28 лет вместе

Ирина Озёрная, Независимая газета, 29.12.2010

«Хармс! Чармс! Шардам!..»
Фото РИА Новости

30 декабря исполняется 105 лет со дня рождения самого загадочного писателя, разрушителя пределов слова и исследователя человеческой сути, Даниила Хармса, репрессированного и погибшего в 1942 году. А 27 декабря празднует свое 65-летие Михаил Левитин — режиссер, писатель, худрук театра «Эрмитаж», впервые поставивший на отечественной сцене в 1982-м практически запрещенного Хармса. Два полукруга образуют круг, а круг, по Хармсу, искавшему мистические смыслы во всем, в том числе и в геометрических фигурах и цифрах, является самой совершенной из форм. Так что два полукруглых юбилея с правом складываются в один круглый, тем более что юбиляры соединены друг с другом самым главным для них — творчеством. А круг, обросший плотью, — это уже шар, вроде тех серебряных, уже 28 лет путающихся под ногами у зрителей «Эрмитажа», летящих в них со сцены на спектакле «Хармс! Чармс! Шардам!..».
Его премьера стала сенсацией в начале 80-х. Произведения Хармса, тогда уже вовсю публикуемые на Западе, у нас были известны только благодаря самиздату. Правда, в печать иногда проникал «детский» Хармс. Этим и воспользовался Левитин, заявив, что будет ставить Хармса для детей. А когда раскрылся обман и спектакль попытались запретить, его отстояли Каверин, Юткевич, Шкловский… К Хармсу Левитин не возвращался 18 лет. А в 2000-м вдруг опять поставил — спектакль «Белая овца». Круг замкнулся на цифре 18. Означает ли это совершеннолетие отношений двух художников? Об этом и не только Михаил ЛЕВИТИН рассказал историку театра Ирине ОЗЁРНОЙ. 


 — Михаил Захарович, вы поставили двух совершенно разных Хармсов. Первый — радостный и смешной, с запластованными смыслами, простой по форме настолько, что оказался доступным всем, кроме зануд. Второй — камерный, грустный. Хармс так трансформировался в вашем восприятии или настолько изменились вы сами?
 — То, что называется моим Хармсом, не изменилось. Он как был, так и остается для меня фигурой непостижимой. Просто когда я первого «Хармса» ставил, я был значительно моложе и счастливее. И поставил спектакль о счастье. А за 18 лет во мне появилось много боли. И я поставил спектакль о боли. Счастье и боль — два момента, исчерпывающие мою хармсовскую тему.
 — После вас Хармса начали много ставить. Были среди этих спектаклей нравящиеся вам?
 — Ни одного. В 90-е годы мы провели международный театральный фестиваль «ОБЭРИУ в Эрмитаже», и я увидел тогда, как неверно ставят Хармса. Иногда талантливо, но тем же ходом, каким могли бы поставить еще несколько писателей. Здесь способ игры необходимо сочинить абсолютно новый. Ведь возможности Хармса в приобретении смыслов — удивительны. Его произведения поддаются не толкованиям, а лишь превращениям невероятным. Работая с ними, я никогда не знаю, во что они превратятся. Я просто поворачиваю их и обнаруживаю все новые и новые возможности. И еще столько могу там увидеть, если взгляну. Но больше не взгляну.
 — Хармсовская тема исчерпана вами?
 — Мне кажется, что так. Хотя подобная уверенность, что своего Хармса я уже поставил, была и после премьеры «Школы клоунов». Хармс становился тогда классиком очень смешной и жуткой отечественной реальности. Его юмор, его умение видеть нелепое в действительности были крайне близки моим взглядам на жизнь. Театр мой во многом на Хармсе строился. Но я не могу сказать, что был очень влюблен в него, у меня не возникало желания заниматься им дальше. В компании обэриутов для меня всегда был самым близким не Хармс, а Введенский. Мне казалось в 80-х, что я обнаружил возможности своего театра на материале Хармса, давшего мне абсолютно все, чего мне хотелось тогда для постановки легкомысленного, сумасшедшего, безумно радостного спектакля. Я тогда беспрерывно формулировал для себя, что тень судьбы автора не должна падать на материал. Меня радовала эта мысль, так как она давала мне возможность поставить спектакль, который, может быть, все-таки разрешат. Я верил в свое умение подходить к материалу со стороны, не уязвимой для цензуры и одновременно абсолютно органичной для автора и для театра. Неконъюнктурной, но и неуязвимой. То, что я поставил тогда, уже было много для того времени, для тех, кому Хармс был нужен, кто хотел иного, карнавального мира. И для меня этого оказалось тогда довольно. Хармс приоткрыл раковину свою, выпустил из нее то, что я попросил у него, и закрылся мгновенно. Я и не пытался к нему проникнуть, а просто понял, что у меня есть абсолютный слух на него.
 — Формулируя свое отношение к Хармсу, вы говорите о нем как о существенной части себя, о скрытом потенциале, вырывающемся наружу в острые моменты вашей жизни. Так как же возникла идея «Белой овцы»?
 — Однажды поймал себя на том, что постоянно на своих выступлениях читаю стихотворение Хармса «Овца». «…Гуляет белая овца/ за нею ходит козерог/ с большим лицом в кругу святых/ в лохматой сумке как земля/ стоит на пастбище как дом/ внизу земля, а сверху гром/ а с боку мы, кругом земля/ над нами Бог в кругу Святых/ а выше белая овца/ гуляет белая овца». Это для меня самое главное стихотворение в поэзии вообще. Я пытался разобраться, почему я предпочитаю его другим. И в какой-то степени объяснил. В нем литературность изжита абсолютно. То есть Хармс сумел сделать то, о чем мечтали множество талантливых писателей. Ну, невозможно изжить литературность пишущему человеку, он же воспитан литературой! Хармс тоже был воспитан литературой, но ему удалось невозможное. Он так располагал слова, что они превращались в нечто предметное. Вокруг этих слов происходило нечто отдельное от смысла произведения. И посредством этого произведения как формы заклинания можно было сдвигать предметы или приближать к себе ушедшего человека. Тогда, видимо, и возникла необходимость поставить спектакль о любви именно на материале Хармса. А ведь Хармс — человек спрятанный, его лирическая, любовная сторона глубоко скрыта им самим ерничеством таким беспрерывным, тоже, кстати, весьма предметным. Но я вдруг почувствовал, какая же у него одинокая и нежная душа. Я мог бы о любви поставить что-то более приближенное к любви, но мне захотелось найти ее в каком-то очень твердом слове. И вот я снова начал с Хармса.
 — Стал ли он вам ближе после этого спектакля?
 — Я сам себе стал ближе. А он не стал мне ни ближе, ни дальше — он опять закрылся. Он и при жизни никому не давал заглянуть в тайну свою и после смерти этого никому не дает. Но мне кажется, что он дал мне другое — возможность сотворчества, дважды позволив перевести себя в театр. Я сказал на репетиции актерам:"Хармс — глубоко верующий человек. Он верит в Бога, но у него есть и свои святые, которых он сочиняет, но все это в контексте христианской веры. Он утверждает, что над всем — выше Бога — Белая овца. И я вдруг увидел эту церковь Белой овцы, вовсе не языческую. Мне сказали: «Нет, это образ, метафора, шутка».
 — Мне кажется, что Белая овца — это Любовь.
 — Может быть, да, а может быть, нет. А может быть, просто над всем — Белая овца. Эта мысль меня до такой степени поразила, что все как-то озарилось. Я ведь бесконечно Хармсу верю. И я подумал: а может быть, она нас всех и спасет, эта Белая овца, в конце-то концов.

Другие ссылки

Церковь Белой овцы, Ирина Озёрная, Независимая газета, 29.12.2010
Юбилеи Даниила Хармса и Михаила Левитина, Ирина Озёрная, Страстной бульвар, 10. Выпуск № 4-134/2010, рубрика «Юбилей», 12.2010
Ближе к телу, Елена Федоренко, Культура, 18.10.2007
Старухи без прорухи, Юлия Стрижекурова, Московский Комсомолец, 9.10.2007
И в двери страшный гроб несут, Майя Крылова, Газета.Ru, 8.10.2007
Алексей Ратманский упал в точку, Татьяна Кузнецова, Коммерсант, 8.10.2007