Под нелогичный ход часов

Наталья Казьмина, Советская культура, 28.04.1990
Что такое жизнь? Сумасшедший дом. А что такое театр? Тоже сумасшедший дом. А что же тогда сумасшедший дом? Это жизнь. И это театр. А может быть, что-то еще. Может быть, зеркало, на которое неча пенять. Странные сравнения ворочаются в мозгу, как гаевские бильярдные ары — «дуплет в угол… круазе в середину» — на «Вечере в сумасшедшем доме», в котором вас приглашает принять участие Михаил Левитин. На сцене «Малого Эрмитажа» вас встретят всех вместе и каждого по отдельности три очаровательные девушки (Дарья Белоусова, Мария Зайкова и Лариса Панченко). Их слегка утрированная улыбчивость насторожит. Вид полутемного зала, как бы обернутого в чехлы, спугнет. Но делать нечего. Поддерживаемые под руки, разъединенные на два потока, мужчин и женщин, вы уже занимаете свое кресло согласно купленным билетам. А вернее, согласно режиссерскому замыслу. Вы ощущаете себя сумасшедшим? Да нет, человеком. Встрепенулись от такого внимания — лично их лично к вам. И, уже не обращая внимания на разобщенность с партнерами и друзьями, впадаете в состояние публичного одиночества.
Хочется сразу открыть окно в той стеклянной стене, которая отсекает сцену у самой рампы. Но придется ждать почти до финала, пока этот демарш не совершит главный герой — Хозяин сумасшедшего дома (Виктор Гвоздицкий). Пространство замкнуто вокруг вас: за стеклянной стеной — роялем, за вашей спиной — арфой. Бежать некуда. В единственную дверь въезжает странная старинная карета «скорой помощи». Из нее появляются трое — Первый, Второй, Третий (Геннадий Храпунков, Александр Пожаров, Евгений Герчаков). «Здравствуйте, дорогие!» — приветствует их Хозяин. Словами простыми и забытыми в нашем театре.
Странное дело. Жизнь меняется — перекрашивается, перекраивается, перестраивается. Левитин остается Левитиным. «Поэт умер. Что он этим доказал?» — грустно спрашивает его герой. Да ничего, считает Левитин — и отказывается умирать во времени и актере. Отказывается гримироваться, стареть или, может быть, молодиться. С завидным упорством гнет свою линию — и остается верен своим литературным пристрастиям, своемy режиссерскому стилю, наконец своему имиджу эдакого эксцентричного «театрального сумасшедшего». Он строит репертуар согласно собственной внутренней логике, не подчиняясь внешней логике развития театрального процесса и театральной тенденции. Он прорисовывает лицо своего театра в мельчайших подробностях. До недавних пор лицо это не то, чтобы казалось мне несимпатичным — оно было не в моем вкусе. Мешало, что глаз на этом лице то и дело подмигивал. Мешала «мода на Левитина» конца 1970-х, когда не любить его считалось просто неприличным и значило прослыть ретроградом. Ажиотаж круг Театра миниатюр тогда напоминал мне театральные игрища, таинственные бдения посвященных, что, по-моему, отнимало у Левитина возможность нормально развиваться. Он часто ходил по кругу. Порой повторял сам себя. Пережимал иногда, как пережимают актеры, не уверенные, что их поймут правильно. И, в общем, при всей любви к нему друзей театра оставался «непризнанным гением», «неформальным лидером».
Однако упорство, с которым и после схлынувшей моды Левитин копал свой Клондайк, оказалось вознагражденным. Он отыскал иголку в стоге сена. На скотном дворе он обнаружил жемчужину. Он, экстравагантный, легкомысленный баловень судьбы, оказался трагическим клоуном, кото?рый задал нам загадку из непростых вопросов.
Литературные тексты поэтов-обэриутов А. Введенского, Н. Олейникова, Н. Заболоцкого снова сопряжены Левитиным в буйный фарсовый карнавал. Но мера серьезности и травестии трагического в спектакле невероятно взвешена. «Вечер в сумасшедшем доме» выгодно отличается от всех прочих, ныне модных постановок обэриутов — классом актерского мастерства и глубиной режиссерского прочтения этого стиля, совсем не простого для перевода на театральный язык. Стало плохой традицией абсурдность обэриутских рифм нагружать многозначительностью сценического действия. Левитин же выстраивает совершенно прозрачную, как та стеклянная стена, композицию. В абсурдности рифм он прописывает психологическую насыщенность существования, в абсурдности смеха подчеркивает жизнелюбие и мудрость своих любимых авторов, в абсурдности ситуаций провидит их трагическую участь. Годы жизни и смерти поэтов, указанные в программке, — это часть содержания спектакля, а не просто проявление культуры театра. Контрапункт комического и трагического возникает естественно. Одно перетекает в другое. Смешные песенки, похожие на детские считалки, — про муху, «мою дорогую подругу», про жука-антисемита, про бедную рыбку, жареного карася, — выглядят припевами в этом многоголосом произведении для рояля, арфы, женского хора и четырех солистов.
Так о чем же этот спектакль? — нетерпеливо спросит читатель и зритель. Да как вам сказать… «В карете ехали трое. Они обменивались мыслями». Человек, запертый в четырех стенах, мерил шагами комнату и размышлял. О жизни во всей ее мелочности и грандиозности. О том, что пять дней вперед — не то же, что пять дней назад. «Об изображениях смерти и ее чудачествах». О тех троих, что ехали в карете и обменивались мыслями, и судили-рядили эту жизнь, и вертели ее в руках, как игрушку. Эти фантомы его сознания были люди. И они были смертные. Похожие на минуты, «потертые, помятые, погнутые». Он думал о них и о себе и старался обвести ночь вокруг пальца. Жаль только, что «тень всеобщего отвращения лежала на всем».
Жизнь, пойманная Левитиным в сети этого игрового пространства, удивительно полновесна. В ней каждый предмет обретает и место, и ценность, и вес. А каждый звук присоединяется к мелодии. Жизнь эта горька на вкус и начинена порохом. И окутана паром, и пахнет березовым веником. Сцена в бане, начатая в бытовых, простеньких интонациях, потом разворачивается в роскошную, почти рубенсовскую по настроению феерию. Ситуация выворачивается наизнанку постепенно. Абсурдность проявляется исподволь. Фигура банщика в простыне растет, вырастает у нас на глазах, и вот уже этот банный бог, олимпийский ритор взгромождается на стол и потрясает громами и молниями: «Но с кем ты воюешь, смешной человек?» А потом банщик оказывается банщи?цей, а купцы, моющиеся в бане, отправляются в женское отделение, потому что в мужском нет воды, а там их безуспешно пытаются соблазнить три очаровательные афродиты, рожденные из мыльной пены и банного пара. Но купцы этого и не замечают. «Вы купайтесь, купайтесь», — обижают они афродит. Сквозь зрительский хохот, то и дело покрывающий этот спектакль, невольно возвращаешься к заданному вопросу. Так с кем ты воюешь, смешной человек?
«Трое сидели на крыше в полном покое. Над ними летали воробьи». А они рассуждали о том, как получше намылить веревку, кинуться в прорубь и пистолет приставить к виску. Они сидели на крыше! в полном! покое! Над ними летали воробьи! А они рассуждали о смерти. Вот и вся логика.
В спектакле, где минуты отмеряет тиканье часов, время невероятно протяженно в пространстве. Герой запускает маятник, хотя логика его раз?мышлений требует этот маятник остановить. «Вечер в сумасшедшем доме» впрямую никак не сопряжен с современностью. Он демонстративно не аллюзионен и предлагает ассоциации чрезвычайно индивидуального порядка. Не случайно же каждого из нас посадили на свой стул, посадили и отняли любимую возможность — мыслить всем, как один человек. Человеческое одиночество располагает к личностному размышлению. Каждый зритель спектакля волен сопрягать его философию с реальностью в силу собственных настроений. Вы можете уважать этот бедный язык, эти нищие мысли, по совету А. Введенского, а можете их отвергнуть, если сумеете. Это трудно, потому что Левитин открывает в них невероятные эмоциональные богатства. Его спектакль и внешне, и внутренне гармоничен, нежен и щемящ, оттенен самоиронией и тихим прощением. «Господи, помилуй нас всех» — звучит в финале.
Этот спектакль вас ни к чему не обязывает и не призывает — он не приглашает на казнь, он приглашает к игре. Довольно печальной — что правда, то правда. Но нас не пугают, и нам не страшно. Знание своего положения исключает суету, но предполагает мужество. Люди смеются, когда им нечего терять. Но, смеясь, они неожиданно обретают чистоту видения и постижения мира, долгожданную индивидуальную свободу — в мыслях, высказываниях, в итожении своей судьбы. Когда мучительно ищешь логику в этой жизни, сорвавшейся с цепи, хладнокровие не помешает. Так жили обэриуты. Так они писали. Левитин воздает по достоинству им. И возвращает достоинство их литературе, забытой и изувеченной временем, ее породившим. 

Другие ссылки

Под нелогичный ход часов, Наталья Казьмина, Советская культура, 28.04.1990
«Куда же нам плыть?», «Правда» № 77, 18.03.1990